Я пошла в садик и села на ту самую скамейку, на которой мы тогда сидели, только не на то место, где сидела я с Наташкой, а на то место, где сидел писатель, и стала представлять себе, почему он там сидел.
Я представила себя на его месте и посмотрела перед собой и вдруг увидела то, на что я прежде не обращала внимания. То есть я видела это каждый день, но как-то по-другому.
Я увидела огромный новый дом, облицованный кремовой плиткой, со множеством балконов. И каждый балкон — это значит квартира, и в каждой квартире люди, которые очень любят друг друга, но все равно часто не понимают друг друга и ссорятся из-за всяких пустяков.
На одном из балконов была сделана как бы стеклянная клетка, как бы закрытая стеклянная веранда вместо балкона, и там стояло кресло, и сидел на нем какой-то дяденька с круглым лицом и усами. Я и прежде его всегда там видела, но никогда не задумывалась: а почему он там сидит. Вероятно, он болен? Но чем? Может быть, у него парализованы ноги? Может быть, нужно пойти в эту квартиру и узнать, что с ним? Может быть, ему нужны книги или еще что-нибудь? И, может быть, писатель заметил этого человека, сел на скамейку и задумался о нем?
А на другом балконе висит белье — простыни, пододеяльники, наволочки. Ветер их надувает, они трепещут под ветром, как паруса, и кажется, что сейчас вот-вот оторвут балкон от дома и понесут его по воздуху. И, может быть, писатель представил себе, как задрожал и помчался балкон.
А внизу гастроном. Из дверей гастронома вышла старушка с двумя тяжелыми мешками, связанными между собой, И один у нее впереди, а другой сзади, за спиной, вернее, за плечом. По виду старушка — крестьянка, вероятно, приехала она в город, чтобы купить разных товаров, гостинцев внукам. Но мимо проходят новенькие автомашины, и троллейбусы, и небо расчертил реактивный самолет, а старушка тянет свои мешки на себе, как сто лет назад. И, может быть, писатель заметил такую же старушку, и присел на скамейку, и задумался об этом?
Я вернулась домой и написала Павлу Романовичу письмо, в котором рассказала ему о своих сомнениях и попросила написать мне, почему он сидел на скамейке в нашем садике.
Я очень испугалась, что потеряла адрес Павла Романовича, во потом вспомнила, что спрятала его адрес в "Кобзарь". Я нашла записку с адресом и надписала конверт.
"А если бы просто написать на конверте: "Москва, писателю Корнилову", дошло бы письмо?" — подумала я. И решила, что дошло бы. Такой это писатель.
И еще я думала о том, что, конечно, случайность имеет значение. Не только для меня. Когда Юра Дробот шел по улице, он случайно оказался против того дома, из окон которого валил дым. Но то, что он спустился по веревке на балкон, нельзя ведь считать случайностью. Или то, что Колиного дедушку, отца Елены Евдокимовны, расстреляли фашисты, может быть случайностью, хотя он спас раненого, а фашисты за это расстреливали. Но то, что Елена Евдокимовна была санитаркой и вынесла на себе столько раненых солдат из боя — это уже не случайность. Это — ее героизм. Так что нельзя все объяснять одной случайностью.
На почте тетя, которая принимает письма, сказала, что для авиа заказного нужно еще доплатить шесть копеек. Она не обратила никакого внимания на то, кому я посылаю письмо, что на конверте написан адрес писателя, и дала мне квитанцию — узкую полоску бумаги, на которой было написано только: "Москва. Корнилову" — совсем как я сначала собиралась написать на конверте.
А когда я возвращалась, из двора соседнего дома неожиданно выскочили Петька и тот новый мальчик, которого я ударила портфелем.
— Вот она! — сказал Петька.
Я приосанилась, потому что за последние дни часто слышала, как в школе обо мне говорили: "Вот она!" — но Петька подскочил ко мне и больно дернул меня за косичку, а второй мальчишка ударил меня сзади коленкой так, что я просто полетела вперед.
Они ничего не слышали о том, что мои стихи под заголовком "Доброго пути" напечатали в "Литературной газете", а если и слышали, то им на это было совершенно наплевать.
И так как их было двое, а я одна, то я бросилась наутек, а они бежали за мной и кричали, что "покажут мне", но они меня не догнали, а я вбежала в свой двор, где, к счастью, были Витя, Сережа и Женька Иванов. Это мне просто повезло.
У Сережи в руках были лук и стрелы.
— Послушай, Оля! — обрадовался он. — Хочешь быть нашим Вильгельмом Телем?
— Каким Вильгельмом Телем?
— Ну, мы тебе поставим на голову яблоко, и кто собьет его.
— Нет, — сказала я, — не хочу. Вы мне глаза выбьете.
— Боишься?
— Не боюсь, а не хочу.
— С тех пор как ее фотографию и стихи напечатали в газете, — сказал Витя, — она стала воображалой... Можно ведь закрыть глаза руками или стоять к нам спиной.
Если бы он не напомнил о моих стихах, я бы, конечно, отказалась, но теперь я сказала:
— Ну хорошо, я стану спиной.
Они положили мне на голову яблоко и стреляли в него до тех пор, пока не попали мне больно по шее. В яблоко они так ни разу и не попали.
Когда я возвращалась домой, я посмотрела вверх на балкон, сделанный в виде стеклянного аквариума, где всегда сидел в кресле усатый дяденька, и вдруг увидела, что рядом с креслом стоит стул, а на стуле сидит Коля.
Я сначала даже не поверила своим глазам, но это действительно был Коля — в пальто, из которого он вырос, в мятой шапке и с красным шарфом на шее. Как он туда попал? Откуда он знает этого дяденьку? Что он там делает?
Я несколько раз оглядывалась на Колю, и мне показалось, что он меня тоже заметил.
В нашем классе учатся странные люди. Никто не удивляется, что Коля Галега теперь хорошо учится. Будто бы так и нужно. И по-прежнему его называют Самшитиком, но он ни на кого не обижается, почему-то только на меня...
Правда, он на днях получил двойку по физике. Но я не ощутила никакого злорадства: двойку он получил не потому, что не знал, а совсем за другое.
Борис Борисович задал всем приготовить дома прибор или механизм, который показывал бы, как действует трение. Я принесла кусочек наждачной бумаги и палочку. А Коля сделал реактивный автомобиль. Он где-то нашел старый игрушечный автомобильчик, привязал к нему проволокой трубку от металлической ручки (есть такие ручки, в которых с двух сторон перо и карандаш) и начинил трубку серой от спичечных головок.
— Как же он действует? — спросил Борис Борисович.
— Нужно поджечь, — сказал Коля. — Можно?
— А что в трубке?
— Спичечные головки.
— Что ж, поджигай.
Автомобильчик поставили на учительский стол. Борис Борисович сам поднес к трубке горящую спичку. Зашипело, забрызгало пламя, и автомобильчик покатился по столу. Но когда Борис Борисович увидел, что на черной лаковой поверхности стола образовалась пузырчатая дорожка прогоревшего лака, лицо у него приняло какое-то по-детски обиженное выражение.
— Это ты нарочно подстроил, — сказал он Коле и поставил ему двойку.
Сережа уверял потом, что Борис Борисович отнес автомобильчик в учительскую и предложил его передать на автозавод, чтобы там начали выпускать настоящие автомашины такой конструкции. Сережа ловко выдумывает такие истории.
Коля по-прежнему делал вид, что не замечает меня. Но когда на переменке наша завуч пришла с какой-то кругленькой и быстрой, как шарик ртути, тетей и подвела ее ко мне, и тетя стала быстро — не уследишь, как у нее выкатываются слова, — хвалить меня, говорить, что я замечательная девочка, что институт литературы, в котором она работает, приглашает меня выступить у них со своими стихами, и я оглянулась на Колю (он стоял недалеко, и мне хотелось посмотреть, какое это производит на него впечатление), Коля поежился, как от холода.
А когда завуч и эта тетя ушли, он подошел ко мне и, не вынимая рук из карманов брюк, сказал:
— Ну зачем ты их слушаешь? Ведь они на тебя смотрят, как на ученую собаку... Если бы собака начала говорить, на нее так же смотрели б... Я видеть не могу, какая ты стала... Как ты смотришь по сторонам, замечают ли, что ты идешь... Как прислушиваешься к каждому слову, когда тебя хвалят. Мои батя и матя ничего не поняли. Они говорят: вот она какая! Портрет в газете напечатали! Стишки пишет! И такая скромница! А мне стыдно было им правду сказать, потому я и промолчал и не сказал им, что ты просто дура...